— Минуту назад вы назвали его лучшим другом, — напомнил следователь.
— Совершенно правильно. Что такое друг? В мире, где каждый норовит перегрызть другому горло? Человек, который не в состоянии причинить нам особого вреда. Я слишком много знал о Вирте, поэтому он не был мне опасен.
Публика утихомирилась. Должно быть, это начало ожидаемого ею диспута о смысле жизни. Правда, слишком лобовое и плоское для автора, осмелившегося дебютировать в «Театре в комнате», однако дающее возможность при помощи постепенно наращиваемых недомолвок, недоразумений, осложнений достичь того туманного состояния, без которого немыслимо подлинное искусство.
Но герой пьесы не оправдал возлагаемых на него надежд. Шульц не философствовал, не рассуждал, не спорил. Превратившись в регистрационную машину, ни разу не сбиваясь с делового тона, не упуская ни малейшей подробности, он принялся рассказывать биографию Вирта. Свою карьеру Вирт начал в концентрационном лагере Заксенхаузен и кончил в Алжире. Каждый его шаг был преступлением. Перечень зверств, совершенных из служебного рвения, чередовался с описанием неслыханных жестокостей, творимых ради чистого удовольствия. О том, что происходило в концлагерях, Шульц рассказывал как нейтральный очевидец, старавшийся, если верить его словам, всячески помочь несчастным узникам. Что касается подвигов в Алжире, то сам Вирт неоднократно хвастался ими.
Зрители притихли. В зале стояла мертвая тишина, в которую слово за словом падал неторопливый рассказ Шульца. Да, это не был ни утомительный «театр абсурда», ни захватывающий детектив. Это был памфлет, беспощадный в своей непримиримой обнаженности, страшная правда жизни, не требовавшая никаких драматических ухищрений. Не выдумка автора, а документ. За любым изложенным в абсолютно деловом тоне эпизодом стояли подлинные события. И это чувствовал каждый зритель.
В маленьком зале запахло смрадом сжигаемых трупов, сквозь стены и потолок просачивались душераздирающие крики истязуемых, в темноте, зиявшей за окном сценической комнаты, угадывались нескончаемые безликие колонны, бредущие навстречу заранее вырытой огромной яме.
Свет на сцене погас, словно нехотя загорелись люстры в зале. Безмолвствующие зрители с облегчением поняли, что это означает антракт.
Мэнкуп встал первым. На фоне все еще продолжавших сидеть посетителей он казался необыкновенно высоким и моложавым.
— Ну как, коллега? — обратился он к знакомому журналисту.
— Не знай я, что вас зовут Мэнкуп, а не Арно Хэлл, я бы подумал, что автором пьесы являетесь вы, — огрызнулся тот.
— Судите по авторскому почерку? — Мэнкуп миролюбиво улыбнулся.
— По желчи.
— Жестокость всегда бессмысленна, — вмешался в разговор другой журналист. — Я отнюдь не оправдываю нацистского террора. Но напоминать о нем в такой натуралистической форме не менее омерзительно и жестоко. Есть только один путь освободиться от скверны — поскорее забыть ее.
— Вы правы, коллега. — Мэнкуп саркастически усмехнулся. — В том смысле, что придерживаетесь общепринятого мнения.
— Отвратительная пьеса! — вспылил первый журналист. — Ваша ирония не докажет мне обратного. Если мы не перестанем оглядываться на наше прошлое, мы не сумеем ступить и шагу вперед. Автор не только садист, но и безнадежный глупец.
— Вы говорите — надо забыть? — Мэнкуп продолжал спор в коридоре. Часть зрителей толпилась у гардероба, остальные, сбившись в группы, шумно дискутировали. — Это мудрость страуса. Автор, по-видимому, придерживается другой точки зрения — наша обязанность вырыть все ужасы из могилы и поставить в качестве «мементо мори» рядом со столом, за которым Западная Германия заключает выгодные сделки с торговыми партнерами и со своей совестью.
Не дожидаясь дальнейших возражений, Мэнкуп повернулся к своим спутникам. Баллин, Магда и скульптор обсуждали пьесу, которая им в общем нравилась. Одна лишь Ловиза молчала, не реагируя на шутки Дейли. Мун стоял прямо под табличкой, изысканно вежливо призывавшей воздерживаться от курения, и сердито пыхтел сигарой. После нескольких слабых попыток Мэнкуп полностью предоставил роль переводчика Дейли. Тот, увлекшись пьесой, тоже забыл о своих обязанностях. Так что, в сущности, представление для Муна превратилось в пантомиму немых, лишь время от времени обретавших дар речи.
— Великое бегство! — Баллин пренебрежительно кивком указал на устремившийся к дверям людской поток. На улице послышался шум заводимых моторов. Непрерывно сигналя, автомобили разъезжались.
— Будучи автором, я бы счел это симптомом успеха. — Мэнкуп поежился. Из открытых дверей несло сквозняком. Портьеры шевелил холодный воздух, настоянный на угаре выхлопных газов и вялом аромате отцветших лип. — От чего бежит добропорядочная сволочь? От правды! Они не возражали бы против набальзамированной ароматными травами мумии. Но им преподносят тошнотворного мертвеца, который к тому же вот-вот воскреснет.
— Все же я рад, что не ты автор, Магнус. — Баллин показал на группу ожесточенно жестикулирующих людей, столпившихся вокруг Хэлгена. Упитанное, тяжелое тело ведущего театрального критика содрогалось от возмущения. Толстый Хэлген и его соратники и не думают дезертировать. Вот увидишь, они даже вызовут автора.
— Чтобы набить морду? — Мэнкуп кивнул. — Слава богу, только в переносном смысле.
— Как знать, — подала голос Магда. — Завтра Хэлген отхлещет его в статье, а послезавтра кто-то из его единомышленников сочтет кастет куда более действенным средством критики.